Б.Н. Миронов "Социальная история России периода империи (ХVIII - начало ХХ в.): генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства"
p align="left">П.Гейтрелл: «Трудно предположить, что кто-нибудь другой, кроме него, мог бы взяться за решение этой задачи. Мне не известно ни одного равноценного исследования, например, в британской историографии. Только недавняя "Social History of Modern Britain" ("Социальная история Британии нового времени") наибольшим образом приближается к книге Миронова по своему масштабу, но это - коллективный труд».

Д.Филд: «Миронов не только работал единолично, но и дал простор своей личности (ему не страшно авторское "я") и своим иногда своеобразным взглядам, как и следует, может быть, автору, который рисует и прославляет развитие индивидуализма в России».

П.Зырянов: «Но вот что действительно ему не свойственно, так это, на мой взгляд, любовь к фактам как таковым, к их прихотливой игре, к несистематизированному течению событий. Нет, у него все заорганизовано, на все надета схема, всюду дисциплина. Я не помню, чтобы на протяжении всего двухтомного произведения встретилась яркая психологическая характеристика какого-нибудь исторического деятеля. Лица только на форзацах, в тексте - социологизированные человеческие массы. Пожалуй, только для себя автор оставляет право на яркость и индивидуальность».

М.Долбилов: «Число присутствующих в исследовании конкретных исторических персонажей сравнительно с общим его объемом не так уж велико, причем цари, министры и чиновники традиционно занимают среди них заметное место. И тем не менее на развертывающемся перед читателем полотне Россия прорисовывается в своей подлинно человеческой ипостаси, в измерении людских страстей, надежд, радостей и бедствий, людского трудолюбия и праздности, душевности и равнодушия, доброты и жестокости. Даже пресловутый взяточник (о нем ли, казалось бы, рассуждать?) благодаря авторскому вниманию к социальному миру человека выступает в новом и неожиданном качестве регулятора общественных противоречий».

С.Секиринский: «Двухтомник Миронова возвращает нас и к обсуждению предмета социальной истории в свете перспективы широкой интеграции современного историко-гуманитарного знания, в центре которого должен стоять человек, а не заслоняющие его общественные структуры или умозрительные конструкции. Именно такое авторское намерение ярко выражено эпиграфом, составленным из взаимоисключающих, но почти синхронных высказываний Пушкина: "Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом!" и "Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал". Заявленный этим двуединым эпиграфом перспективный аналитический ракурс, к сожалению, не всегда раскрывается по ходу исследования, хотя изначальной чертой настроений не одного поколения образованных русских в XIX веке была именно амбивалентность, двойственность восприятия окружающей действительности и существующей власти. В этом отношении особенно выразительна позиция известного либерала Константина Кавелина. Доведенный до восторженного исступления известием о смерти "калмыцкого полубога", "исчадия мундирного просвещения" и "нового Навуходоносора" Николая I, Кавелин все же не находил в России другой политической силы, способной к осуществлению формирующихся либеральных требований, кроме самодержавия».

Т.Леонтьева: «Книга, в основе которой лежат системные представления о развитии российского общества, активизирует полемику о факторах его стабилизации и дестабилизации как в прошлом, так и настоящем - она актуальна в хорошем смысле слова. Автор предлагает взглянуть на опыт эволюционного развития России, что все еще непривычно для отечественных авторов, до сих пор сознательно или бессознательно нацеленных на поиски революционаризма».

Д.Бушнелл: «Картина поступательного движения общественных и правительственных институтов старой России от крепостничества и бесправия к личным и политическим правам и самоуправлению составляет основу тезиса Миронова о нормальности русской истории. Его доводы вполне состоятельны. Однако в них слышится голос гегельянца-государственника. Он полагает, что в целом путь общественного и политического развития, которым Россия следовала с XVIII по XX век, был для нее и наилучшим, и единственным: что существует, то и должно быть. Государственник Миронов задним числом выражает последовательное одобрение политическим мерам, направленным на поддержание твердого контроля со стороны центра, таким, как контрреформы Александра III и сильная исполнительная власть думской монархии. Однако если, с одной стороны, народ был не готов к парламентской демократии, то, с другой стороны, образованная общественность была более не готова терпеть антилиберальный авторитарный режим. Но ставка на авторитаризм в конце концов провалилась. Разве не было бы разумней, если бы в 1906 году царь уступил Думе и назначил ответственных министров?»

Д.Мэйси: «Миронов создает новую парадигму российской истории, которая лишь на первый, поверхностный взгляд напоминает либерально-виговскую версию. В действительности он совершил для понимания Старого режима России нечто аналогичное тому, что Коббан (Соbban) и его преемники, так называемые историки-ревизионисты, для нашего понимания происхождения Французской революции, и, без сомнения, наследство Миронова будет также спорным по крайней мере некоторое время».

Н.Дроздова: «Социальная история России действительно демонстрирует множество сходных тенденций с Западом. Но в России имел место ряд явлений, определявших основы ее социального строя, которые отсутствовали на Западе. Миронов же считает, что поскольку Россия в ходе своей эволюции повторяла путь Запада, то в ее социальной ткани не возникало принципиально отличных институтов. Доминирующей тенденцией было сходство, а все то, что в императорский период считалось национальной спецификой русских (крепостное право, община и др.), несколькими поколениями ранее встречалось в других европейских странах. Но сходство само по себе еще ничего не доказывает. Явления могут быть похожи, но не иметь ничего общего. Историческая компаративистика пока находится в стадии становления, и, чтобы реализовать принцип сопоставимости, нужны точные инструменты и средства. В свою очередь, на Западе существовали институты, которых не было в России. Одним из важнейших являлся комплекс институтов феодализма и феодального права, имевший принципиальное значение в процессе трансформации Запада от традиционного общества к современному».

П.Гейтрелл: «Как заметил один западный историк, "чем большее число российских правителей пытались модернизировать государство, тем более отсталой империя становилась". В качестве одного из способов представления прошлого модернизационная модель не оставляет места для тех форм социального поведения и организации людей, которые не пересекаются с данной схемой и являются уже по определению отсталыми. Миронов - слишком внимательный ученый, чтобы пропустить своеобразие социальной организации и культурной практики в дореволюционной России, но его книга тем не менее имеет тенденцию минимизировать его в поиске "прогрессивных" сил. Так, он уделяет мало внимания маргинальным социальным группам. Было бы также интересно знать, как будет выглядеть российская модернизация, если ее изучать с точки зрения нерусских меньшинств - от периферии, а не от Центра. Наконец, стоит отметить, что Миронов придает большое значение тому, как модернизация обеспечивала возможности для индивидуальной деятельности и самоопределения. Однако этот подход не принимает в расчет вызова, сделанного прежде всего Мишелем Фуко понятиям Просвещения об автономном "я". Согласно Фуко, "современное я" производится и ограничивается изменяющимися режимами знания и технологии власти, которые работают вместе на различных уровнях. Хотя я знаю, что простое упоминание имени Фуко может вызвать дрожь в позвоночнике некоторых историков».

В.Булдаков: «Если Миронов изначально (это видно из заглавия) настроен убедить читателя, что на протяжении двух с половиной веков Россия уверенно двигалась к активной форме индивидуализма, демократической семье, гражданскому обществу и правовому государству, то реальная, поставленная всеми последующими событиями проблема, точнее - ее часть, состоит в другом: насколько органичным - по отношению к внутреннему и внешнему миру - было это движение России по времени, какие специфические трудности подстерегали ее - несколько громоздкую для кабинетных экспериментов евразийскую империю - на этом пути? Далее: историк обязан видеть в чисто эволюционном процессе факторы непредсказуемости. Автор громадное место уделяет статистике смертности и рождаемости. Но не стоило ли в связи с этим более основательно задуматься о том, какое место в российской, как и в мировой истории занимали процессы природной саморегуляции, чем оказалось обусловлено то, что люди посягнули на естественное развитие, начав эксперименты с "ускорением" общественного развития, в какой мере катастрофичность российской истории связана со всем этим. В истории все определяется не так называемыми объективными факторами, а людскими представлениями - часто идущими вразрез с ними. Кстати, небрежение этим фактором - опасный стереотип "просвещенного" сознания. Скажем, автор указывает на "оптимистичную" оценку специалистами фактора роста деревенского хулиганства в 1914 году. Но при известных условиях этот фактор стал психоосновой российской революционности. Сама природа всякой социальной тенденции является ситуационно двоякой - она может сработать и во благо, и во вред обществу. В том-то и дело (или беда), что для такой сверхсложноорганизованной системы, как Россия, опаснее всего была потеря равновесия, всегда чреватая "стабилизирующим" откатом назад, - ситуация, в которой, кстати сказать, мы пребываем в настоящее время».

Д.Филд: «В последние десятилетия в центре внимания западных социальных историков находились такие категории населения, как женщины, молодежь, старики, а также "униженные и оскорбленные" всех видов: преступники, проститутки, инакомыслящие из простого народа. Западные исследователи занимаются повседневным, бытовым, неформальным, перенося акцент на повествование, известное под именем "микроистории", или "нарратива". Миронов идет против всех этих течений. Для него предмет социальной истории образуют большие социальные группы - сословия и классы - и главные тенденции социальной жизни, например, распад общинного менталитета и возникновение и распространение индивидуализма...».

А.Медушевский: «Но смысл российской истории не может быть понят без реконструкции той целостности, которая существует в реальной жизни и часто теряется в исследованиях историков. Именно в этом широком значении Миронов и употребляет понятие социальной истории, интерпретируя ее как развитие инфраструктуры гражданского общества. Ведь процесс обновления не всегда имеет линейный характер, и лишь в длительной исторической перспективе содержание российской истории раскрывается как трудный путь к гражданскому обществу и правовому государству...».

Н.Куксанова: «Вот вам пример социальной целостности: семья. Миронов рассматривает ее в качестве первичной модели российского общества. Детство и юность, как правило, проходили в рамках составной отцовской семьи, складывавшейся из двух или более супружеских пар и являвшейся не только родственным, но и хозяйственным союзом. Такая семья представляла собой небольшое абсолютистское государство, монархом которого был самый опытный и старший по возрасту мужчина. Более чем неприхотливые условия детства, а затем и взрослой жизни порождали необыкновенную приспособляемость и терпение. Замедленность демократизации внутрисемейных отношений задержала разрушение монархической парадигмы в сознании народа, тормозила изменение политической структуры общества: привычку к насилию, освященную авторитетом старшинства, люди уносили из детства в большую жизнь - на службу в армию и учреждения, на заводы и фабрики. Патриархальная семья исчезла, но модель патриархально-авторитарных отношений до сих пор активно используется в государственной политике России».

М.Карпачев: «Во всех подобных случаях необходима корректность построений. Например: по оценкам Миронова, чем сильнее (до известных пределов, конечно) эксплуатировался русский крестьянин, тем лучше он начинал трудиться. Снижение же контроля народ немедленно использовал для развития праздности. Значит, самодержавие действительно руководствовалось в своей политике соображениями общего блага. Точно так же и крепостное право имело большой позитивный смысл. Доля истины в этих построениях, безусловно, есть. Но в обосновании этих тезисов автор не всегда аккуратен. Скажем, утверждения об увеличении числа праздничных дней к началу ХХ века до 140 в год и о непременном отказе крестьян от работы в эти дни страдают явным преувеличением. По свидетельству церковных авторов, крестьяне легко отказывались от отдыха в праздничные дни, если возникала такая необходимость. Рисковать урожаем мог только непутевый работник. Еще одним примером чрезмерного увлечения может служить заявление автора о том, что даже в первые годы советской власти крестьяне оставались "глубоко религиозными". Увы, достаточно взглянуть на бесчисленные руины разрушенных церквей, чтобы усомниться в таком утверждении. Конечно, выводы об уравнительных и антисобственнических наклонностях крестьян можно подкрепить определенным рядом свидетельств. Но есть не меньше сведений и о прямо противоположных настроениях народа».

П.Гейтрелл: «Итак, что же такое социальная история? Этот вопрос был остро поставлен как безотлагательный в британской историографии в последние годы. Как хорошо известно, современная социальная история является, по крайней мере частично, продуктом французской школы "Анналов", чьи представители были не удовлетворены тем, что при объяснении исторических изменений первое место отводилось политике (в особенности "высокой" политике). Но это было также результатом работы группы историков, ушедших от традиционного марксистского подхода, который объяснял историческое развитие с помощью грубой модели "базис-надстройка". Они предложили другое видение истории - сквозь призму опыта тех социальных групп, которые прежде считались маргинальными. Несколько позже, однако, социальные историки столкнулись с необходимостью ответить на вызов "культурной истории" в различных ее ипостасях. В частности, их спрашивали, существует ли вообще опыт, который может быть понят независимо от лингвистических или дискурсивных практик, которыми этот опыт описывали. Миронов, как мне кажется, и считает своей главной задачей обнаружить те социальные реальности и определить те социальные практики, которыми до настоящего времени пренебрегали или которые были неправильно истолкованы. Трудность здесь состоит в том, что в этом подходе не находится места для того взгляда, согласно которому, как выразился один западный исследователь, "сами по себе представления о социальном мире являются элементами социальной действительности". Другими словами, общество - не первично, а производно от представлений. Миронов стремится избежать этого редукционистского взгляда на историю (заменить историческую реальность представлениями) с помощью привлечения данных о самовосприятии и самоидентификации действующих лиц. Он уделяет значительное внимание культурным нормам и практикам, например, в исследовании отношения крестьянина к детям или при изучении мира отходников, в среде которых крестьянский менталитет преобладал. Но в его работе видна тенденция идентифицировать сложное мировоззрение крестьянина, в то время как, наверное, больше внимания следовало бы уделить тем способам, которыми менталитет крестьянства конструировался внешними наблюдателями в качестве средства кристаллизации их собственного чувства самоидентичности. Возьмем другой пример. Любое изучение преступления должно было бы начинаться с уяснения того, что сами по себе категории преступлений были продуктами представлений современников о преступлении и отражали озабоченность бюрократии, социальных работников, газетных редакторов и т.д. Тщетно я ожидал обсуждения того, как понятие преступления конструировалось современниками! Вместо этого Миронов ограничился анализом статистических данных о преступности. Главная моя мысль состоит в том, что в историческом исследовании следует уделять больше внимания тем способам, которыми современники представляли социальную действительность, а также тому, кто именно это делал и для какой цели. Когда можно говорить о "социальном" в предреволюционнной России? Как различные понятия "социального" борются друг с другом? Что современники считали социальными или общественными проблемами, каким образом некоторые явления стали признаваться и трактоваться в качестве предметов, заслуживающих научного исследования, социальной политики и наблюдения, какими критериями они руководствовались для отнесения тех или иных вопросов к актуальным, какие средства они предлагали для их решения и почему? Как "образованное общество" пришло к тому, чтобы осознать себя в качестве группы интересов, отделенной одновременно и от народа и от бюрократии? Насколько существенны были эти различия? Разумеется, чем больше людей вовлекалось в ту или иную общественную проблему, чем злободневнее им представлялась проблема, тем сильнее была оппозиция между образованным обществом (цензовым обществом) и народом».

С.Секиринский: «В условиях больших перемен перед профессиональными исследователями прошлого остро встают вопросы как об общественном признании их труда, так и вообще о критериях самоидентификации историка, границах и пограничных зонах его ремесла. Книга Миронова предлагает ответы и на эти внутрицеховые вопросы, во всяком случае, побуждает к разговору о них. И в этом смысле его работу можно рассматривать как своеобразную попытку синтеза высокой технологии профессиональной историографии с общественным амплуа исторической публицистики, сумевшей доказать свою социальную действенность на рубеже 1980-1990-х годов, когда ее основные лозунги, став до известной степени достоянием массового сознания, сыграли немалую роль в его развороте к новым ценностным ориентирам. Об этом вдохновившем его примере Миронов нигде не пишет прямо, но его "выдает" характерная для известного специалиста в области количественных методов исторического исследования "игра словами", которой он, по существу, определяет диапазон современного историка: от клиометрии до клиотерапии».

А.Шевырев: «Лучше всего Миронову удались статистические исследования. Он проявил незаурядную изобретательность в постановке вопросов, ответы на которые можно найти с помощью статистики, и в поиске неожиданных способов решения трудноразрешимых вопросов. Уже сами по себе эти числовые данные представляют собой прекрасный материал для размышлений над прошлым России...».

А.Куприянов: «Решая, например, вопрос о степени влияния церковных запретов на сексуальные отношения во время Великого поста, Миронов не просто исходит из констатации того, что колебания рождаемости через 9 месяцев служат "хорошим показателем" строгости соблюдения поста, но и вовлекает в анализ данные из современной демографии России, прибегает к сопоставлению данных о рождаемости по месяцам у представителей всех основных конфессий. Все это позволило ему получить достаточно точные данные о неуклонном снижении доли лиц, соблюдавших воздержание во время постов. Эти данные особенно ценны тем, что они точнее, чем какие-либо другие (например, рост числа осужденных за преступления против религии, рост числа разводов и др.), позволяют говорить о секуляризации общественного сознания».

Г.Фриз: «Но чем дальше мы уходим назад от Всероссийской переписи 1897 года, тем больше подозрений вызывают цифры. Множество факторов делало получение объективных и поддающихся проверке статистических сведений фактически невозможным. Особенной осторожности требует работа с длинными динамическими рядами. В некоторых случаях, например, в росте преступности или семейных тяжб и вообще в любом резком увеличении каких-то показателей на душу населения, может отражаться либо глубокое социальное изменение, либо явный рост численности чиновников, которые занимались этими проблемами. Не менее важен сам рост формальных административных и судебных учреждений. Например, новая судебная система, возникшая после судебной реформы 1864 года, способствовала развитию народного юридического сознания и, как жаловались современники, начиная с 1880-х годов вызвала резкое увеличение сутяжничества. Если объективная динамика какого-либо явления представляет важную величину, то не меньшее значение имеет и восприятие этого явления современниками, так как само восприятие - важная реальность, имеющая право на самостоятельное изучение».

М.Шиловский: «Актуально обращение Миронова именно к жанру социальной истории как интегратора исторических знаний вообще. Но в плане репрезентативности полученных результатов и распространения их на всю территорию Российской империи в разные периоды ее истории двухтомник Миронова близок к категории "обобщающих" трудов недавнего прошлого. Полагаю, что в принципе невозможно создание обобщающего труда в масштабах всей Российской империи даже по отдельным аспектам ее социальной истории в силу значительных различий, которые и сейчас наблюдаются между отдельными территориально-административными образованиями внутри крупных регионов. Можно говорить лишь о некоторых общих тенденциях развития и процессах, не более того».

Н.Романовский: «Интересно, что выделенные Мироновым константы российской истории, долговременные изменения и тенденции легко экстраполируются на современность. Такова, например, характеристика менталитета российских крестьян периода империи: "Они легко мирились с принуждением и регламентацией. Им были свойственны уравнительные тенденции при разделе, как общинного пирога, так и общинных повинностей. Они не любили значительную дифференциацию в чем бы то ни было. Они ориентировались на устоявшиеся авторитеты..." Показанный автором механизм подрыва авторитета венценосных супругов Николая II и Александры Федоровны сработал и против четы Горбачевых: отход от стереотипов патриархата наказуем. Современны и наблюдения о присущей православным русским трудовой этике: время - не деньги, а праздник, тем более что количество праздников и культура праздности в России говорят о том же. А прочитав авторские слова о том, что "по представлениям русских людей вплоть до XX века, кто контролирует, тот должен помогать, опекать и покровительствовать", ловишь себя на мысли: нет ли тут ошибки на целый век? До наших дней дожили и традиционные представления россиян о том, что свобода и "порядок" по существу несовместимы. Как пишет автор, в советской России во многих отношениях был воспроизведен социальный строй дореволюционной общины».

М.Карпачев: «Хороший историк умеет еще и утешить: движение нашего общества в сторону либеральных принципов, утверждает Миронов, необратимо. Кризисы же - дело временное, как показывает опыт российской истории - не более чем на 15-25 лет. Значит, большую часть нового смутного времени страна уже прошла и, надо полагать, скоро она с удвоенной силой возобновит сближение с благоустроенными государствами Запада. Неплохо было бы для полного успокоения привести доказательства такой цикличности, но надо все же признать, что оптимизм автора не наигран».

Г.Фриз: «Можно было бы поставить автору вопрос относительно его основополагающего предположения о "нормальности российского исторического процесса". Проблема здесь состоит не в том, чтобы утверждать некоторую самобытность России, а в том, что понятие нормальности находится в рискованной близости к абсолютизации и идеализации западноевропейских и американских стандартов политического и социального развития. Можно попасть в "западню" Фрэнсиса Фукуямы относительно "конца истории", радуясь по поводу необратимого поражения коммунизма и славного триумфа того, о чем американцы трубят как о демократии, свободном рынке и гражданском обществе. Точно так же, как постсоветская Россия страдает от своих собственных проблем, так и западные общества страдают (и все более и более будут это осознавать) от таких фундаментальных проблем, как плутократия в политике, как глобализация, уничтожающая все индивидуальное, местные и даже национальные права, как неолиберальная модель рыночной экономики, углубляющая разрыв между богатыми и бедными, между развитыми и слаборазвитыми. Современное государство, фантастически финансируемое за счет растущего валового национального продукта и вооруженное всеми инструментами технократической и компьютерной эпохи, материализует саму форму репрессии, которую Мишель Фуко и многие другие осудили. Ни в коем случае не является аксиомой, что эта западная модель плутократии, глобализации и экономического неолиберализма является желательной и что ей уготована длительная жизнь. На самом деле все это - проявления нового империализма, и они порождают мощные противодействующие силы компенсационного свойства, направленные на ограничение непрерывного роста власти государства и его учреждений. Как ни парадоксально, но в некотором смысле следует чувствовать некоторую ностальгию и зависть в отношении самой институциональной отсталости России при старом режиме, где, по крайней мере до середины девятнадцатого столетия, государство осуществляло только спорадический контроль над обществом и индивидуумом. Нет необходимости и, вероятно, даже никто не должен предполагать, что западная модель идеальна или уже действительно достигла своей заключительной стадии».

В.Булдаков: «Удивляют авторские рассуждения о том, что в нашей историографии особенно не повезло "реформаторам и правительственной политике", которым постоянно вменялись в вину бездеятельность, ошибки, недостатки и "упущенные возможности". Не стоит беспокоиться! Положение уже "исправлено" - из всякого правителя прошлого ныне готовы сделать "мыслителя", "преобразователя", кого только еще! Совсем уже странны рассуждения автора о "клиотерапии", а также предложения о том, чтобы историки стали "социальными врачами". Это напоминает советы армейского "фершала" активнее использовать пиявки и клистир. Во всяком случае, из недавнего прошлого известно, что своего рода историографическую шокотерапию наша общественность воспринимает естественней. Слов нет, государственность в России чаще оказывалась "умнее" общественности. Но спасти себя власть могла только путем такого расширения диалога с общественностью, такого воспитания народа, которые во все большей мере страховали бы всех от Смуты. А это означало одновременно, что власть должна встать на длительный путь постепенной самоликвидации. Смысл реформ в России мог состоять только в воспитании народа, а не в "улучшении его положения", "приумножении богатства". Задумывались ли российские самодержцы об этом? Способна ли была к выполнению подобной задачи бюрократия? Если нет и нет, то чего же можно было ожидать от народа? При этом надо иметь в виду, что даже всеобщее нежелание бунта, восстания, смуты еще не есть движение по рельсам эволюционного развития. Как бы то ни было, социальному историку - по определению - не надо спешить в область политики. Впрочем, автор, похоже, прекрасно понимает, что "проблема России" (и не только ее) лежит не в сфере политики и социологии, а психологии. Но если он солидарен с Евгением Трубецким в том, что русский народ (и не только он) по своему складу нетерпим к "земной греховности", то ему придется признать, что "спасение" - в творчестве самих людей, а не власти». «Социальная история России» Б. Н. Мировнова. "Круглый стол"/ Сост. С. Секиринский // Отечественная история. 2000. №6; 2001. №1.

Литература

Ахиезер А. Специфика исторического опыта России:
трудности обобщения (Размышления над книгой Бориса Миронова) // Pro et Contra. Т. 5. Осень 2000.

Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (ХVIII-начало ХХ в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. СПб., 1999. Т. 1. 548 с. Т. 2.

Согрин В. В. Клиотерапия и историческая реальность: тест на совместимость (Размышление над монографией Б.Н.Миронова «Социальная история России периода империи») // Общественные науки и современность. 2002.  N 1. С. 144-160. 

«Социальная история России» Б. Н. Миронова. «Круглый стол»/ Сост. С. Секиринский // Отечественная история. 2000. №6; 2001. №1.

Страницы: 1, 2, 3



Реклама
В соцсетях
рефераты скачать рефераты скачать рефераты скачать рефераты скачать рефераты скачать рефераты скачать рефераты скачать